С.Ю.Рыбас. Зеркало для героя (Окончание)

     Андрей засмеялся, и его неподвижные глаза обратились куда-то вверх.
– Ну, Андрей! – жалобно попросила она. – Не мучай меня.
Устинов шагнул к  двери,  взялся за ручку и остановился.  Слепой прошел мимо него.  Михаил оглянулся: Роза расстегивала робу и дерзко улыбалась ему. Он подождал,  что будет дальше.  Она сбросила спецовку,  осталась в короткой сорочке,  не  закрывавшей колен.  Он  повернулся,  приблизился к  ней.  Роза зачерпнула кружкой из ведра и плеснула в него.
– Иди,  золотце мое,  –  насмешливо вымолвила она.  –  Я сейчас. – Роза взяла косынку и промокнула ему шею. – Иди!
…За ужином Устинов накрыл ладонью ее руку и сказал:
– В древности слово “роза” означало тайну, тишину и любовь.
Слепой поднял голову, стал тревожно водить бельмами.
– Роза, мне голову ломит, – пожаловался он. – Отчего?
Она,  не отнимая руки, налила ему в стакан остаток водки. Андрей выпил, нащупал хлеб  и  понюхал.  Потом стал  есть  жареную картошку,  подгребая ее вилкой. Иногда на вилке ничего не было, но он нес ее ко рту.
Волна легкого хмеля качала Устинова. В светлых глазах Розы чудилось ему обещание.
В  комнате было холодно,  в черном запотевшем окне смутно отражалась ее голова, на макушке поблескивали влажные волосы.
– Спасибо тебе,  браток,  –  сказал Андрей.  –  Помог  нам…  Песню не вспомнил?
И Устинов негромко пропел ему: “Враги сожгли родную хату”.
Слепой взял баян,  опустил голову,  стал подбирать мелодию. К удивлению Михаила, он повторил песню слово в слово.
– Я знал,  что такая песня должна быть,  – вымолвил он, сдвинув баян. – Как сказано:  “Звезда несбывшихся надежд”!..  То ж про меня.  –  И он закрыл глаза, покачал головой.
Роза неслышно убрала со стола, сняла с керогаза чайник.
Андрей  перекинул через  плечо  баян,  прошел вдоль  железной кровати с горкой подушек и толкнул дверь. Роза вынесла из второй комнаты шинель.
Устинов остался один.  Роза как будто по-прежнему стояла перед ним,  он думал о  ней неясными картинами,  в  которых соединялись ее  голос,  теплота руки,  пение слепого.  И  еще  в  них  была какая-то  отрезвляющая тень.  Он огляделся –  увидел жену.  Она смотрела на него печально,  без укора, словно жалела.  “Во мне есть остров из прочного материала,  –  сказал ей Устинов. – Когда-то его оторвало от такого поселка,  такого домика,  такой девушки, как Роза”.  – “Знаешь, Даша двойку получила сегодня”, – сказала Валентина. “Роза – девушка славная”, – продолжал он. Жены рядом будто не бывало.
Устинов встал,  на холодной печи лежала газета. “Комсомольская правда”. Передовая статья –  о воспитателе в рабочем общежитии.  В Москве заканчивают строить  станцию  “Смоленская”.  Создан  Атлантический союз  НАТО.  Холодная война.  Карикатура Кукрыниксов на  Трумэна.  На четвертой полосе –  короткий некролог:  умер Иван Максимович Поддубный,  первый русский чемпион мира, сын запорожских крестьян, “…принял в 1905 году участие во всемирном чемпионате по  борьбе в  Париже.  Здесь  русский богатырь положил на  обе  лопатки всех знаменитых иностранных атлетов…”
В детстве Михаил играл в Ивана Поддубного, не подозревая, что они живут в  одно время.  Богатырь уже  был легендой,  а  Миша боролся с  мальчиками в детском саду и  называл себя Поддубным…  Потом он  становился Константином Заслоновым,  Васьком Трубачевым,  разведчиками из “Звезды”.  Та жизнь еще не стала историей,  еще полстраны привязано к  земледелию,  еще города окружены многочисленными Грушовками,  еще время идет пешком, как человек на работу, и почти каждый верит, что находящиеся рядом люди помогут в трудную минуту, ибо предстоит долго жить вместе…
Вернулась Роза. Она подошла к столу, положила ладони на теплый чайник.
– Холодно? – спросил Устинов.
Он обнял ее.  Она ткнулась ему в щеку холодным носом, но когда его руки стали настойчивы, она вывернулась и отпрянула к двери.
– Я тебе пальто почистила, – сказала Роза.
– Погоди-ка. – Он шагнул к ней, собираясь снова обнять.
– Если я  тебе нравлюсь,  давай по-хорошему.  Я  с тобой даже в кино не ходила, нас люди вместе не видели…
– Кстати, это мысль. Давай сходим в кино, только я тебя сначала обниму.
– Ты  мне жених,  что ли,  чтобы я  с  тобой обнималась?  Разве ты  мне предложение делал?
– Ну, Роза, ты хваткая! С места в карьер…
– Какая есть. Не нравлюсь, пожалуйста, я тебя не держу.
– И колючая вдобавок.  Ну не сердись, идем в кино. Сегодня “Константина Заслонова” крутят.
– Ага,  – задумалась Роза, – сегодня ты со мной в кино пойдешь, все нас увидят… Но я же не знаю, серьезно ты или нет?
– Если бы ты могла понять,  какая это все чушь. Никому до нас дела нет. Будь смелее! Делай, что тебе хочется!
– Я  и  не боюсь.  Просто я не хочу того,  что ты хочешь.  Не пойду я с тобой в кино! Себе дороже!
Услышав эти речи,  Устинов заскучал, подумал, что эта девушка права, ей другой нужен. И, пожелав ей всего хорошего, ушел.
…Роза  стояла на  крыльце,  слыша скрип калитки и  удаляющихся шагов. Моросил дождь, блестели кусты и забор, с улицы доносился баян.

     Пока  Устинов  занимался  частными  делами,  Ивановский вытягивал  свой добычной участок.  Он  взялся контролировать все:  от  доставки порожняка до профилактического ремонта врубмашины. За эту старательность шахтеры прозвали его  Чумовой,  а  главный инженер Тюкин  считал Ивановского подарком судьбы. Миловидная толстушка-бухгалтерша,  с  которой он  сошелся,  получила от него талончик для  покупки цигейковой шубы,  его  премию;  и  она была благодарна Анатолию за серьезное отношение к ней.
В  общем,  Ивановский показал сильную руку  и  добился ритмичной работы участка.
На  “Зименковскую” приехал  молодой  кривоногий парень  Боб  Кауфман  с фотоаппаратом,  опасной бритвой и галстуком.  Он дождался,  когда Ивановский поднялся на-гора,  и  ввалился в  душевую,  где  мылись шахтеры,  подняв над головой бритву и спрашивая Ивановского. Однако тот регулярно брился по утрам и  не нуждался в цирюльнике.  Галстук у него тоже был собственный.  “Вот это шахтер!  –  восхитился фотокорреспондент.  –  Вы храните свой авторитет, как синица окуня”.  С трудом Ивановский понял,  что парень хотел сказать “зеницу ока”.  Зато фотография, сделанная в лучших традициях, украсила первую полосу газеты:  Ивановский,  вполне похожий на себя, мечтательно пялился вдаль, а у
него за  спиной высилось здание шахтного подъема.  Он  еще никогда не  видел своих  портретов в  печати и  после  смены задержал Устинова и  похвастался: “Видел? Ты гений, Миша!” – “То ли еще будет”, – пообещал Устинов.
Конечно,  у Ивановского возникали сложности. Начальники других участков не  могли догадаться,  почему ему  удается получать больше порожняка,  леса, победитовых зубков. Но у них не было такого консультанта, как Устинов, и они привыкли брать за  горло руководителей вспомогательных служб.  А  Ивановский никого не  хватал за горло,  не стучал кулаком по столу,  не требовал отдать положенное.  Он просил:  помогите мне, вы – зубры, я – новичок. Он показывал им,  что он их уважает.  “Запомни,  –  предупредил Устинов. – Почуют лукавую игру –  тебе крышка. Без искренности нечего начинать. Враждебно настроенного человека обычно  обезоруживает простая  просьба.  Но  что  дальше?  Если  не
найдешь, за что их нужно уважать, ты проиграл. Найдешь – выиграл”.
Ивановский старался постичь загадку “человеческого фактора”.
Между тем  дело шло к  зиме,  по  ночам жгли заморозки,  и  каждое утро грушовцы  спрашивали Ивановского:  когда  выдадут  топливо?  Они  не  хотели слышать,  что  он  не  в  состоянии решить эту  задачу.  Грушовка мерзла,  а Ивановский жил в четырехэтажном доме с паровым отоплением, о чем все знали.
Он  стал хлопотать.  На  складе ему  лишь посочувствовали –  весь уголь отгружали потребителям,  никаких  запасов не  оставалось,  да  и  откуда  им взяться,  если  за  шахтой  долг?  Заместитель начальника шахты  Еськов тоже отказал ему.  Главный инженер Тюкин  обнял Ивановского своей огромной рукой, но больше ничего не смог. Свободного угля не было.
Ивановский завелся,  не поехал в  шахту,  а  взял за горло председателя шахткома  Балыкина.  Тот  насупился,  приподнял  сутуловатые литые  плечи  и сделался   похож   на   обтянутую  ватником   чугунную   гирю.   Ивановскому потребовалась новая злость, чтобы гиря ответила что-то внятное.
– Бабы  на  сортировке каждый день  тащут  кошелки с  углем,  –  сказал Балыкин.
И замолчал. То ли одобрял это, то ли нет – не понятно.
– Мы лучший участок,  черт побери!  –  рявкнул Ивановский. – Вы обязаны защищать интересы трудящихся.
– Ты  свистун,  –  улыбнулся  Балыкин.  –  Пар  выпустишь,  топлива  не получишь. Я уж десять раз ставил этот вопрос.
– Ты должен бить во все колокола,  а  ты “ставил вопрос”?  Мы потребуем твоего переизбрания.
– Уже  дело!  –  Балыкин встал.  Сидя он  казался большим,  но  у  него оказались короткие ноги.  –  Самое интересное, топливо все равно выдадут. Но никто не желает ни на малую пендюрку смелости проявить.  А вдруг те двести – триста тонн испоганят весь отчет!
– Тебе-то чего бояться? – спросил Ивановский. – Пойди и потребуй!
– Они скоро забегают,  – посулил Балыкин. – Уж так забегают, как в этом году еще не бегали. Я им одно место прищемлю.
Потом  Тюкин  выпытывал у  Ивановского,  почему  тот  не  сообщил,  что готовится позорный фарс?  “Да, мы прошляпили, во ты должен был убедить меня, что надо выписать хоть по полтонны на человека!”
Глаза  Тюкина  подозрительно  ощупывали  лицо  Ивановского.  Тюкин  был напуган.
Целый  день  грузовики отвозили  грушовцам уголь.  Облака  черной  пыли поднимались над дворами.
Почему-то все решили,  что это Ивановский подбил Балыкина предложить на отчетном профсоюзном собрании исключить из  профсоюза Тюкина  и  Еськова.  И неизвестно,  как бы завершилась их карьера, если бы не хладнокровие Еськова: пока шахтеры спорили, он приказал заведующему угольным складом действовать и час   спустя,   поднявшись  на   трибуну,   стал   благодарить  Балыкина  за принципиальность и  с  улыбкой кивнул на  окно –  с  шахтного двора выезжали первые грузовики. Еськов из подсудимого сразу сделался героем.
Но еще большим героем в глазах рабочих был Ивановский.
Оба героя косились друг на друга.
“Он высоко метит,  – говорили об Ивановском женщины из шахтоуправления. – Думаете, это кому-нибудь понравится?”
Поздними вечерами ласковая толстушка Рита  предупреждала Анатолия,  что на свете еще много завистливых людей.  У  нее было ожерелье родинок на шее – примета счастья.  На столе и  полочках лежали кружевные салфетки,  на комоде стояли  семь  толстых  слоников.  Ивановский  ощущал  ее  незыблемую веру  в прочность жизни и остывал от горячки.
Он распадался на осколки.  Те,  кем он был днем,  – снабженец, инженер, психолог,  дипломат,  балагур,  молчун,  чумовой,  подарок судьбы, интриган, производственник,  –  те  роли  осыпались  с  Ивановского  от  прикосновения маленькой руки,  и он превращался в домоседа.  Рита пыталась вымести осколки за порог, но Ивановский спохватывался и распихивал их по карманам.
К  утру он снова был многолик,  как индийский бог,  и  смотрел на милых слоников, словно они ему приснились.
Его ждала большая новость.
Министерство угольной промышленности утвердило предложение комбината, и на свет появился приказ “Об изменении плана добычи”.  Ивановский пробежал по машинописной копии приказа вверх-вниз. На шахте “Юнком” в связи с появлением суфлярных выделений метана в  12-й  восточной лаве количество поступающего в шахту  воздуха не  обеспечивает выполнения установленного плана.  Впредь  до приведения вентиляции шахты в соответствии с требованиями Правил технической эксплуатации  план   снижен…   Соответственно  увеличен  план  по   шахтам “Наклонная”,  “Капитальная”,  “Глубокая”…  Ну  что  ж,  горному  черту  не прикажешь.  Обычное дело  –  газ.  Было  бы  хуже,  если бы  вместо суфляров случился внезапный выброс.
Однако Ивановский недолго философствовал о подземной стихии.  “На шахте “Марковка” не подготовлена к  сдаче в  эксплуатацию 5-я западная лава пласта Л-7. Соответственно по шахте “Зименковская” увеличить план на 90 тонн”.
– Значит, расхлебывать за чужого дядю? – воскликнул Ивановский.
Все девяносто тонн Тюкин обрушил на него.  Ивановский зашатался. Тюкин, наверное,  тоже шатался,  но тяжести не мог сбросить.  Другие участки и  без того еле-еле брели, спотыкаясь о завалы.
– Выдержи! – приказал Тюкин.
Ивановский стал держать. Где бы он ни был, эти девяносто тонн висели на нем Он закаменел из-за них.  Потом он стал приносить домой новую врубмашину, вентиляторы  местного  проветривания;  квартира  забилась  железом,  но  его каменный панцирь треснул.  Вместе с  Ивановским приходили Устинов,  Бухарев, Миколаич,  еще тридцать или пятьдесят человек. От панциря стали отваливаться куски и  глыбы.  Однажды Рита увидела на обнажившемся теле Анатолия кровавую рану.

Рева  отработал как  тягловая лошадь  срок  своего наказания на  старой шахте.  Зять Еременко жил вместе с ним под одной крышей и считал себя правым в  том,  что не дал увезти ему подводу с  топливом.  Рева не тронул его,  но мысленно каждый день убивал.
Грушовцы считали,  что со дня на день в Ревиной семье исчезнут мужчины: одного  увезут  и  зароют,   второго  увезут  и  посадят.   Еременко  сперва оглядывался на любой шорох,  потом перестал,  лишь напрягал шею, Рева его не замечал.  Теща,  как  только узнала,  что мужа перевели на  позорную работу, схватила кочергу и  перетянула зятя по спине Однако после рук не распускала, лишь поносила зятя, с большой выдумкой желая ему разнообразных напастей.
Дочка тоже  правильно оценила своего мужа  как  предателя.  Потом вдруг напала на Реву,  что-де тот воровал у государства не от нужды,  ибо тогда на дворе еще стояло бабье лето, а из-за своей кулацкой настырности. Рева сильно оскорбился.
Внучонок ползал  по  полу,  слизывал со  стен  побелку  и  встревоженно тянулся к бабке, когда слышал ее ругань.
Реве не хотелось в тюрьму. Он посоветовал зятю перебраться в общежитие, но Еременко ему сказал:  нет, папаша. Рева не устоял против такой наглости и попросил снова, приложившись для убедительности к его уху. Еременко ошибочно подумал,  что тесть решил его кончать,  выдернул из-под ног Ревы половик,  и Рева рухнул. Дом содрогнулся. Еременко схватил табуретку, приготовился.
Рева отдохнул на полу,  понял,  что зять останется здесь жить.  В  этом раздумье его  застала  жена,  выходившая кормить свинью.  Увидев  скомканный половик,  перевернутый стол,  битые тарелки и  сидевшего на  полу Реву,  она заплакала.  На  него посыпались укоры,  что с  ним житья не стало,  что ирод детей своих со свету сживает, лучше бы не возвращался с того Кизела, куда он эвакуировался, оставив ее немчуре.
Рева сгреб ватник и ушел.
На  улице  стояла  голубая “Победа” секретаря горкома Пшеничного.  Рева вспомнил, что на его жалобу ему ответили, будто он наказан правильно, и стал решительно кружить вокруг “Победы”, ожидая секретаря.
На   крыльце  показался  Миколаич,   наряженный  в   белую   рубаху   и грубошерстный костюм.
– Беда,  Миколаич!  –  крикнул Рева.  –  Пусть твой зять выйдет! Вопрос жизни и смерти.
– Стоп!  Так не пойдет,  –  раздался сверху громовой голос.  –  Рева не должен просить. Он требует!
– Что тебе? – спросил Миколаич, оглядываясь.
– Зятя зови! – потребовал Рева и вошел в калитку.
– Он занят.
– Нехорошо, Миколаич. Наша жизнь рушится, а ты как слепой.
Рева решительно двинулся в дом.
За  столом  сидели  незнакомые люди,  разговаривали.  Рослый  мужчина в кожаном  пиджаке  спорил  с  бледнолицым  худощавым  брюнетом  о  том,   что представляет из  себя  Грушовка.  Пшеничный молча  попыхивал прямой трубкой, слушал разговор,  досадливо хмурясь.  И  тоже  был  одет  странно:  в  синие хлопчатобумажные штаны и бежевую суконную курточку.  Катерина Пшеничная была с  накрашенным лицом,  постреливала глазами  в  сторону  кожаного пиджака  и курила сигарету. Рева остолбенел. Жена секретаря курила!
– Товарищ Пшеничный, – сказал он. – Пусть я злодей…
– Кто это?  –  спросил рослый,  в кожанке.  – Не мешайте. – И продолжал свое:  –  Сейчас  очевидно,  что  сценарий  надо  дорабатывать на  ходу.  Мы считали…
– Но семья меня преследует!  –  перебил его Рева.  –  А  в семье должны уважать родителей.
– Товарищ,  закройте дверь с той стороны!  –  прикрикнул рослый.  –  Мы считали,  что в центре должна быть шахта. Но это неправильно. В центре будет Грушовка.  Поселковая патриархальщина сталкивается с  индустриальной эпохой. Средина века! Естественно, драматизм самого исторического процесса. Перелом. Надо усилить конфликт в  семье Пшеничных.  У  Кати –  корни в Грушовке,  она горожанка только внешне…  Вы ввели в сценарий ее соседку Татьяну, одинокую инженершу.  Ну так смелее сыграйте на контрасте.  Пусть Пшеничный влюбится в нее, что ли!
– Сто раз было, – заметил Пшеничный. – Передовой муж, отсталая жена.
– Я в порядке размышления, – сказал рослый. – В принципе, все уже было.
– Но ведь у Пшеничных любовь, – заметила Катерина.
– Да, любовь. Ну и что? Пшеничный любит грушовскую девчонку Катю, а тут на  его  глазах  вырастает  образованная городская  дама.  Вот  она  учится, работает, преображается.
К Реве подошел пожилой мужчина и отвел его к окну с геранью.
– Чего тут творится? – спросил Рева.
– Работаем Кажется, будем менять пластинку. Вы кто?
– Я мастер угля Рева Анатолий Иванович.
– Понятно.  А  я  заместитель министра угольной промышленности Точинков Иван Кондратович.
Рослый раздраженно посмотрел на Точинкова, тот понимающе кивнул.
– Что же  вы  конкретно предлагаете?  –  спросил бледнолицый брюнет.  – Сценарий  утвержден худсоветом.  Я  профессиональный кинодраматург,  у  меня девять фильмов…
– Борис,  я  уважаю ваш талант!  Но здесь нужен еще взгляд современного человека.  Нужна обобщающая метафора.  – Рослый неопределенно повел рукой. – Вот,  например У меня дома есть горный хрусталь, а внутри его есть кристаллы эпидотов,  которые он поглотил, потому что растет быстрее. Я представляю дух Грушовки как этот кристалл. Как такое сделать в фильме? Задача.
– Олег,  дорогой мой, не надо никаких кристаллов! Достаточно Устинова и Ивановского.  У меня столько архивных материалов, что мы можем усилить любую линию.
– Снова бытописательство?
– Вот,  например, письмо главного инженера шахты “Зименковская” в ЦеКа. Он предлагает закрыть шахту “Пьяная” как мелкую и нерентабельную.  У нас там работал один второстепенный персонаж.  Шахта –  дореволюционная.  Подъездных путей  нет.  До  железнодорожной ветки  –  четыре километра.  Расположена на склоне балки Дурная.  Осенью и зимой вывозка невозможна.  Старая шахта – как образ, понимаете? Грушовка выдержит все.
– Закрыли шахтенку?
– Представляете, закрыли. Может, мы эту идею вложим Ивановскому?
– А без Ивановского не обошлись бы?  Не надо розовых слюней. Ивановский у нас нацелен на карьеру, не щадит ни себя, ни людей. Шахтенка его просто не интересует.
– Тогда можно Устинову. Как раз ему подойдет такой поступок.
– Устинов вообще меня  стал смущать.  Ну  навел относительный порядок в общежитии,  избрали членом  шахткома,  отвел  парней  в  вечернюю школу.  Не слишком ли герой голубенький?
– А его отношения с Розой?
– С Розой? Да, здесь можно посочнее… Может, их как-то…
– Нет,  не надо,  не надо!  Только без постели,  пожалуйста! И без этих обнаженных грудей.  Извините,  Олег, мне дорога именно та мысль, что Роза из женщин,  которые,  когда мужчины воевали,  спасали и  дом,  и  детей,  и все будущее.
– Боря,  я  с  вами  целиком согласен.  Здесь должно состояться хорошее чувство.  Ну с  этим понятно.  У  нас впереди еще эпизод с дракой Устинова и грушовской шпаны,  где Роза защищает его,  как львица.  Это я  вижу.  А  вот приезд Пшеничного на  шахту надо бы  подать поярче.  Может,  ему  заехать на машине в лужу перед шахтой?
– О!  Въезжает  в  лужу,  вызывает  Еськова,  и  тот  вынужден в  новых штиблетах топать аки посуху. И на следующий день лужа засыпана.
– Товарищи,  есть хочется!  – пожаловалась Катерина. – В гостинице ужин стынет.
Рева  слушал этот странный разговор и,  хотя говорили по-русски,  плохо понимал,  о  чем они спорят.  Видно,  крепко ушибся головой.  Он потрогал на затылке слипшиеся волосы и пожаловался заместителю министра:
– Всю жизнь для детей старался.  А они,  вишь, какие пошли нынче! Вы бы похлопотали, Иван Кондратович, – квартира нужна прямо позарез.
Но  замминистра Точинков по-человечески не  мог  ответить мастеру Реве, сморщил свой утиный нос и отмахнулся:
– Старик,  выходи из  роли.  Не  жми на мозоль:  сам давлюсь с  зятем в кооперативной квартирке.
И вся странная компания исчезла.
Рева ругнулся в их адрес и почувствовал, что его кто-то тормошит.
Он лежал на полу, над ним склонился зять Еременко и испуганно твердил:
– Папаша, вставай!
– Э-э! – сказал Рева. – Совесть-то у тебя есть? Ведь нам еще жить надо.

Меня зовут Михаил Устинов.  Мне тридцать шесть лет,  я  живу в  Москве, работаю социологом.  Ежедневно я  вижу  на  улицах и  в  метро  сотни людей, которых не  знаю.  Они  с  озабоченными лицами  проходят мимо  меня  в  свою вечность. “Нам вечность отпущена на два часа”, – сказала моя жена…
Я предполагаю,  что эти люди,  собираясь вместе,  больше не поют песен, что  они  наверняка не  знают  своих  соседей по  дому,  что  просто  боятся незнакомых.  Для чего я иногда повторяю боевые приемы по учебнику кунг-фу? У меня нет личных врагов,  к тому же я умею разговаривать с людьми…  И, если разобраться,  мне не страшны ни враги,  ни хулиганы. Но я играю в героя. Мне хочется риска,  боя,  победы.  А  откуда неуверенность?  От ощущения,  что я куда-то спешу и не успеваю. Нет, говорю я себе, ты напрасно тревожишься, все хорошо.  И  бегу.  Двадцать километров до работы,  двадцать обратно.  Сквозь стены проникают звуки чужого быта,  голоса телевизора,  собачий лай, гудение
водопроводных труб,  пререкания супругов.  Одни веселятся,  другие ругаются, третьи моются,  четвертые двигают стулья над  моей  головой.  Живая  жизнь в нашем многоэтажном доме-поселке.  Это одиннадцатый по счету дом, в котором я живу. У моей дочери – второй. Сколько их у нее еще будет?
Сплошные перемены…  Перемена городов,  домов,  стилей жизни,  друзей, работы,  привычек,  жен,  мужей,  моды,  школьных программ,  взглядов. Никто никого не принуждает к переменам. Все – добровольно. Жажда обновления.
А я хочу остаться собой.  Вот старый дом в поселке,  где жили мои дед и бабушка,  где родился отец и где я научился ходить.  Вот улица,  здесь живут газомерщица тетя Роза,  слепой дядя Андрей,  насупленный дед  Рева,  строгая мать моих друзей детства Катерина Афанасьевна Пшеничная. Роза красива, к ней ходят ночевать парни с шахты,  и я ее жалею. Вот отчаянные головы – шахтеры. Вот  кладбище.  “А  молодого  коногона несут  с  разбитой головой…”  Небо, курганы, лесополосы, огороды, балка Дурная, колючий терновник.
…Толя  Ивановский перешел  работать на  шахту  и  вступил  в  садовый кооператив,   ему  нужны  деньги  на  строительство.  Как  я  и  думал,  его утверждение,  что ему уже ничего не надо, оказалось неправдой. Ему нужен был кусок своей территории,  где  он  переставал быть горожанином и,  кропотливо углубляясь в хозяйство, обретал душевное равновесие. И работа на этом клочке земли сплотила его семью.  Всю неделю он  приближается к  своему саду сквозь подземные горизонты, тяжелый уголь, привычное напряжение. В нем возрождается Грушовка с ее жизнестойкостью. Он спрашивает у своих детей: “Где вам лучше?” – “Здесь,  в саду!” –  “Почему?” –  “Здесь ребята”.  В городе,  они считают, ребят нет,  а только ученики.  И та,  ушедшая Грушовка, с завистью глядит на легкий  нарядный  поселок,   на   это   веселое  копошение  на   участках  и прислушивается к “Последним известиям”, долетающим из транзистора.

…Мимо проехал конный милиционер в старой форме с красными погонами.
– Командир, ты не заблудился? – спросил его Устинов.
– Освободите площадку,  –  строго вымолвил он.  –  Оператор нервничает, посторонние в кадр лезут.
Устинов и  Ивановский спорить не стали.  Михаил вспомнил о тетке,  пора было возвращаться.  Еще  раз  оглянувшись на  попыхивающий паровоз,  Устинов подумал: “Как это все близко!”
– А  жаль,  что  мы  в  кадр  не  попали,  –  улыбнулся  Ивановский.  – Представляешь, Миша, вот был бы фокус!

С.Рыбас. “На колесах”. Повести, рассказы, очерки. Издательство “Современник”, Москва, 1984

Добавить комментарий