Поэта должна кормить…

Юрий Левитанский

«Так получилось, что это интервью стало для Юрия Левитанского последним в русскоязычной прессе зарубежья, и одним из последних в его жизни.»
Полина Капшеева (Лиора Ган)

Ефим Бершин: — Какое, на ваш взгляд, место занимает поэт в нынешней России (варианты: больше, чем поэт; меньше, чем поэт; просто поэт)?
Левитанский: Самое интересное, что Евтушенко, начертав сакраментальную фразу, едва ли осознавал, что в российской психологии, привычке, традиции принято все измерять преувеличенными масштабами. Я даже как-то предложил игру — вместо слова «поэт» в этой фразе подставлять любое другое: «обед в России — больше, чем обед» (дуэт, совет — можно играть до бесконечности)… Если же говорить серьезно, то поэту быть поэтом — в самый раз. Это достаточно высокое звание, не требующее никаких дополнительных эпитетов. Кстати, никогда не посмею сказать о себе: «я — поэт», ибо само понятие это включает в себя элемент оценки.
Бершин: Евгений Евтушенко — поэт публицистической направленности. Видимо, своим знаменитым высказыванием он хотел подчеркнуть дополнительную социальную ответственность, которую несет поэт в обществе. Если же говорить конкретно об этой фразе — что может быть выше поэта? Разве что — Бог.
Л.: Фима у нас — человек возвышенный…
Б.: Я попрошу не балагурить на мой счет! Полина*, обратите внимание: Левитанский пользуется тем, что я чрезмерно уважительно отношусь к поэтам-классикам.
Л.: Не кокетничай: у нас уважение взаимное.
Б.: Он считает возможным использовать меня то в роли посоха своего, то зеркала, то чего-то еще.
Л.: Обязательно, Полиночка, поставьте в скобках: «Шутит Бершин».
Б.: Я предложил использовать меня также в качестве кошелька, но он не согласился…
— А что, обозревателю «Литературной газеты» такая роль подходит?
Б.: Для меня это — необходимая работа, за которую я получаю зарплату.
— Я слышала, что в России сейчас многие поэты выпускают книги за свой счет.
Л.: По моим наблюдениям наличие денег и таланта редко совпадает. Издать можно все — это оборотная сторона свободы. В потоке книг, изданных за свой счет, большинство — графоманских.
Б.: У меня, как и у Юрия Давидовича, денег на книгоиздание нет. Да хоть бы и были… Торжественно клянусь: никогда не буду издавать книги за свой счет.
Л.: А за мой — будете?
Б.: Мне все равно, кто меня облагодетельствует, но заниматься самоизданием, по-моему, просто неприлично. Поэта должны кормить, я в этом убежден. И первая моя книга, уже вышедшая, и вторая, выходящая сейчас, опубликованы, как и положено, за счет издательства. Мне кажется, что если поэт кому-то интересен — его издадут, несмотря на сложные времена, которые мы сейчас переживаем. Правда, гонораров не платят… К сожалению, у нас жить литературным трудом невозможно. С другой стороны, может быть, это и хорошо: в России стало меньше поэтов. Поэзия в какой-то мере немножко очистилась — то есть, остались те, кто не может не писать.
Л.: В этом я с Фимой согласен: слишком уж много поэтов в России развелось. Возникла проблема: поэтов намного больше, чем нужно человечеству. Знаете, когда-то Горький сказал вполне, по-моему, разумную вещь: «Обилие пишущих стихи в нашей стране объясняется низким культурным уровнем нашего народа». На первый взгляд звучит парадоксально, но вдумайтесь: чуть-чуть повыше культура читателя — и он уже понимает, что чтиво, предлагаемое ему в ассортименте, — не стихи.
Б.: Тут я возражу Юрию Давидовичу. Горький — человек, который постоянно что-нибудь говорил. И, что самое интересное, он мог об одном и том же явлении или человеке сказать абсолютно взаимоисключающие вещи. В разные времена, в зависимости от ситуации, разные люди цитировали то или иное его высказывание. Вообще Горький много чего наговорил такого, что мне просто неприятно вспоминать, поэтому я не склонен ему верить.
Л.: Мне очень не хочется сейчас вступать в полемику с Бершиным, на которую вы, Полиночка, нас, вольно или невольно, толкнули. Даже смешно убеждать вас, что я люблю Фиму — и как человека, и как поэта. Но некоторые его позиции от меня очень далеки. Кто такой Горький, я знаю не хуже Ефима. Но фраза, которую я вспомнил, мне нравится, и привел я ее не под влиянием авторитета Горького, а просто как удобную в данном случае формулу. Впрочем, все это пустяки.
— Вы правы. Куда важнее духовный уровень российского народа, в низкой оценке которого вы единодушны.
Б.: Россия — огромная страна, включающая много разных «россий». Мы с Юрием Давидовичем живем в той, в которую входит, так называемая, «творческая интеллигенция». О менее духовных «россиях» я судить не берусь, хотя побывал в жизни и грузчиком, и токарем; и в армии служил, и колодцы копал. Что же до «россии», в которой живу я, то смею утверждать, что ее духовность достаточно высока. Хотя сама эта «россия» не очень велика.
— Но в ней, наверняка, хватает места вашим читателям. Кто они?
Б.: Трудно сказать. Я ведь не столь популярен, как Юрий Давидович. Конечно, в специфических литературных кругах меня знают, но с читателями я могу выходить на связь, в основном, на литературных вечерах. Думаю, эти читатели — интеллигентные люди моего поколения. Отдаю себе отчет в том, что стихи мои далеко не для всех: для кого-то они сложны, для кого-то — мрачноваты…
— Ефим, я прочла нескольким своим знакомым ваше: «Я — выражение боли этой несчастной страны». Одни участники эксперимента пришли в восторг, другие — обвинили вас в гордыне…
Б.: У меня сложное отношение к России. С одной стороны — моя родина, родной язык, культура, в которой я вырос. С другой — конечно, вижу весь негатив и очень переживаю. Вообще думаю, что судьба России больше зависит не от истории, а от географии, от геополитического положения. Скорее, география России определяет ее историю, чем — наоборот. Я могу быть недовольным там массой вещей, чего-то страшиться, что-то ненавидеть, — но всегда очень болезненно реагирую, когда Россию ругает кто-то другой, особенно за рубежом. А строчки, о которых вы говорите… Ну, вот так упало с неба: мне показалось, что именно я выражаю боль этой несчастной, действительно несчастной, страны. Оторви меня от этой боли — и меня нет.
Л.: Я, естественно, с Бершиным не согласен. С неба на него упало… Все основные беды нашего общества оттого, что строка замечательного поэта Тютчева: «Умом Россию не понять» (уж простите за очередную цитату) постоянно используется как спасательный круг, за который хватаются все, кому не лень. Очень удобно говорить, что наша страна дала миру Пушкина, Достоевского (который, к слову сказать, наговорил всякой чепухи). А все мерзкое, эти безобразия, которые по сей день рождаются, выходит, другая страна миру дала. Давайте перестанем задавать вопросы «что делать?» и «кто виноват?» — и начнем понимать Россию умом. Кто-то же должен помочь этому обществу!..
— Вероятно, поэты?
Л.: Не знаю. Это и не каждому поэту дано. Один просто не понимает, другой — понимает, но боится сказать. Не все так просто… Моему поколению Бог дал такие испытания, которые редко выпадали на долю других. Вопрос эволюции художника для меня очень важен. То и дело приходится переосмысливать и отбрасывать все, что еще вчера казалось главным. На сегодняшний день я, кажется, напереосмысливался уже выше головы — а все равно еще столько неясного… Видимо, уже не успею.
— Ефим считает свои стихи не слишком популярными. А вы свои, Юрий Давидович?
Л.: Я специально не исследовал этого вопроса. Думаю, что и мои — не такие уж популярные.
— Юрий Давидович!..
Л.: Вы хотели что-то сказать?
— Перед встречей с вами я в который раз слушала песни Виктора Берковского и Сергея Никитина на ваши стихи, которые сопровождали меня — да разве только одну меня? Все мое поколение! — чуть ли не с раннего детства. «Диалог у новогодней елки», «Сон об уходящем поезде», «Кинематограф», «Человек, строящий воздушные замки», «Ну что с того, что я там был», «Каждый выбирает для себя». Продолжать?
Л.: Песен действительно очень много, но это — другое.
— Вам не нравится популяризация ваших стихов таким образом?
Л.: Мне это приятно — не более того. Это более легкий, что ли, способ, понимаете? Для поэта, все-таки, немножко обидный. Хорошо бы узнать: помнят ли стихи, а песню — каждый запомнит.
— Ефим, а вы хотели бы, чтобы на ваши стихи писали песни?
Б.: Может быть, и хотел бы, но я понимаю, что это невозможно. Мои стихи — совсем другая поэзия.
— «Вопросительным знаком хозяйка спала», — чем не песенная строка?
Б.: Вы знаете, я сам пытался добавлять музыку к своим стихам, пока не понял, что это невозможно. Не знаю, как к этому отнесется Юрий Давидович, но я воспринимаю его стихи, о чем бы он ни писал, как светлые и прозрачные. Они бывают грустными, но, все равно, очень жизнеутверждающи. Если вы будете петь Левитанского, вам может, в худшем случае, стать грустно. А если вы начнете петь Бершина — можете покончить жизнь самоубийством.
— «С вязальной спицой в животе-?
Б.: Например. Ну, как это можно петь? С радостью сочинил бы что-нибудь такое — светлое — но не получается. А многие стихи Левитанского для меня — лекарство. Они создают определенное настроение возвышенной грусти — чего-то такого, чего я даже словами передать не могу. А свои стихи напишу, как операцию сделаю: что-то себе вырежу, что очень-очень болело, — и куда-нибудь в ящик, потому что мне самому к этому возвращаться не хочется. Может быть, в этом и проявляется наша разница в подходе: я все мрачное через себя пропускаю, выплевываю вместе со стихами и стараюсь в быту, в повседневной жизни себя как-то затуманить, обмануть…
— А Левитанский, выходит, пропускает через себя и выплевывает вместе со стихами легкость и свет, оставаясь в повседневной жизни мрачным?
Б.: Я думаю, что, может быть, так и есть, кстати.
Л.: Я, конечно, не совсем так, как Ефим, думаю, но в этом и прелесть. Было бы ужасно, если бы мы одинаково все понимали. Мрачное, грустное, светлое, легкое — какая разница? Были бы стихи. А мрачность со временем проходит. У замечательного биолога Мечникова я прочитал, что пессимизм — свойство юного возраста, а оптимизм — зрелого. Ценность жизни для человека с годами становится, как правило, все выше. Может быть, именно в этом причина «светлости» моих стихов. А с Бершиным поговорите лет через двадцать. Со мной вряд ли удастся…
— Почему? Я не собираюсь так рано умирать. А вы действительно с годами приобрели оптимизм?
Л.: Я — не пессимист, и не оптимист. Думаю, что я — реалист в хорошем смысле этого слова.
— А вы, Фима, кто? Пессимист?
Б.: От пессимизма я лечусь собственными мрачными стихами. И с годами, вопреки уверениям Юрия Давидовича, мрачность их не проходит.
Л.: Пройдет. Вся история литературы и поэзии доказывает мою правоту.
Б.: Юрий Давидович, пока вы меня не убедили. С возрастом у поэта в стихах остается меньше тумана — это правильно. А вот, объективности, скажем, не прибавляется — что же это за стихи, если поэт объективен? И вообще, на мой взгляд, разговаривать с поэтами о каких-то реальных вещах, то есть требовать от них, чтобы они думали, — бессмысленно. Покойный Борис Алексеевич Чичибабин мне как-то говорил: «Читаю свои стихи — и не могу поверить: неужели это написал я — такой маленький, глупый, несчастный, ничего не знающий человек? Ну, конечно, это — не я, а — через меня». Очевидно, так и есть. А иначе — для чего писать, во имя чего себя мучить?
Л.: Ефим говорит о Чичибабине и о себе. Мой же язык просто не произнесет, что я — от Бога.
Б.: Многое здесь зависит от того, верующий человек или нет. И еще. Если поэт подвластен гордыне, то ему кажется, что это о н с а м написал. А если поэт смиренен, то знает: ч е р е з н е г о.
— А гордыня — это так плохо для поэта?
Б.: Есть два однокоренных слова: «гордость» и «гордыня». Человек может и, наверное, должен быть гордым. Гордыня же, на мой взгляд, — состояние, при котором поэт ставит себя выше Бога. Что же тут хорошего?
— Минуточку, Фима, в то время как Юрий Давидович Левитанский скромно замечает: «ни к кому претензий не имею: каждый выбирает для себя», вы заявляете: «я — выражение боли этой несчастной страны». Это ли не гордыня?
Б.: Абсолютно нет. Я тоже ни к кому претензий не имею. Просто пытаюсь выразить то, что чувствую на самом деле.
— Юрий Давидович, а как к гордыне относитесь вы?
Л.: Не зря же говорили раньше: «обуян гордыней». Обуян — это просто ненормальное состояние. Да и гордость, впрочем, тоже. Думаю, гордиться чем бы то ни было — глупо и неприлично. Не могу даже сообразить сейчас, чем мог бы гордиться. Страной? Нацией? Происхождением?..
— А стихами?
Л.: Гордиться чем-то написанным — свойство неумного человека.
Б.: Я согласен с Юрием Давидовичем.
Л.: Редкий случай!
Б.: Знаете, в чем загвоздка? Для нашего разговора двух слов — «гордыня» и «гордость» — явно недостаточно. Когда я говорил о гордости, имел в виду нечто совершенно конкретное, но Левитанский произнес глагол «гордиться» — и стало смешно. Почти — «хвастаться».
— Юрий Давидович, какие чувства испытывает поэт, получая из рук президента России Государственную премию?
Л.: Россияне безразлично относятся к подобным наградам, но очень обижаются, когда их не получают. Я — из тех, кто и не получал, и не обижался. А тут дали. Говорю честно: сомневался, брать ли. Отказаться было выше моих сил: я тогда почти что нищенствовал, а тут — огромные деньги. Решил взять, но сказать при этом какое-то слово: ведь при получении госпремий в Георгиевском зале Кремля все говорили «спасибо» партии или лично кому-то. Я же в своей «исторической речи» не только не поблагодарил Ельцина, но и объяснил, что не могу этого сделать, так как не разделяю взглядов президента. А вот Бершину большое спасибо: он добился, чтобы это мое выступление появилось в печати.
— Давайте снова вернемся к поэзии. Что для вас стихотворчество?
Л.: Полуфизиологический процесс выделения из себя.
Б.: Болезнь без диагноза.
— Теперь представьте себе, что нет у вас читателей. Вы бы все равно сочиняли стихи?
Б.: Если честно, мне достаточно иметь конкретного адресата. Одного. По-моему, это нормально. Стихи к любимой… Может быть, она одна, может быть, ее зовут Лаура?
Л.: Ко мне все это отношения не имеет. Я уже давно заметил, что мне никто не нужен. Что-то там у меня вертится, я записал, куда дел — понятия не имею. Годами могло лежать. А чтобы узнать — хорошо это или плохо — мне было достаточно одного Давида Самойлова.
— Если вам не важно количество читателей, зачем издавать книжки?
Б.: Нормальный путь, нужно пройти и его. Я «молодой» поэт — мне за сорок. А напечатался впервые в тридцать пять. Естественно, надо напечататься, чтобы кто-то прочел. Точно так, как засидевшейся в девках необходимо выйти, наконец, замуж.
— Забавное сравнение…
Б.: А что же мы — о серьезном да о серьезном?
— Вот и я говорю… Как литераторы, вы просто не имеете права окончить интервью, не рассказав по анекдоту…
Л.: О, это — пожалуйста. Я их знаю миллион и могу рассказывать очень долго.
— Расскажите один, но свежий.
Л.: Свежих анекдотов не бывает. Расскажу явно не свежий, но очень мною любимый. Умирает старый еврей. Вся семья собралась у постели, старший сын говорит: «Отец, ты уходишь от нас. Скажи, так что же — наша жизнь?» Умирающий отвечает: «Наша жизнь — фонтан». Все склоняются над ним: «Почему фонтан, почему фонтан?» Старик подумал-подумал: «Ну, не фонтан…»
Б.: А я знаю литературный анекдот. Про Толстого. Едут два дворянина в поезде мимо Ясной Поляны. Смотрят — на лугу кто-то босой траву косит. Один спрашивает: «Что, это и есть граф Лев Николаевич?» Второй отвечает: «Нет, это — ихний конюх. А сам граф выходит косить к курьерскому».

С Ю.Левитанским беседовал Е.Бершин, собственный корреспондент «Литературной газеты». 07.11.95

Добавить комментарий