А.И.Куприн. Поединок (Части 22-23)

Подходя к своему дому, Ромашов с удивлением  увидел,  что  в  маленьком окне его комнаты, среди теплого мрака летней ночи, брезжит  чуть  заметный свет. “Что это значит? – подумал он тревожно и невольно  ускорил  шаги.  – Может быть, это вернулись мои секунданты с условиями дуэли?”  В  сенях  он натолкнулся на Гайнана, не заметил его, испугался, вздрогнул и  воскликнул сердито:
   – Что за черт! Это ты, Гайнан? Кто тут?
Несмотря на темноту, он почувствовал, что Гайнан,  по  своей  привычке, заплясал на одном месте.
   – Там тебе барина пришла. Сидит.
Ромашов отворил дверь. В лампе давно уже вышел весь керосин,  и  теперь она, потрескивая, догорала последними чадными вспышками. На кровати сидела неподвижная женская  фигура,  неясно  выделяясь  в  тяжелом  вздрагивающем полумраке.

22
Подходя к своему дому, Ромашов с удивлением  увидел,  что  в  маленьком окне его комнаты, среди теплого мрака летней ночи, брезжит  чуть  заметный свет. “Что это значит? – подумал он тревожно и невольно  ускорил  шаги.  – Может быть, это вернулись мои секунданты с условиями дуэли?”  В  сенях  он натолкнулся на Гайнана, не заметил его, испугался, вздрогнул и  воскликнул сердито:
   – Что за черт! Это ты, Гайнан? Кто тут?
Несмотря на темноту, он почувствовал, что Гайнан,  по  своей  привычке, заплясал на одном месте.
   – Там тебе барина пришла. Сидит.
Ромашов отворил дверь. В лампе давно уже вышел весь керосин,  и  теперь она, потрескивая, догорала последними чадными вспышками. На кровати сидела неподвижная женская  фигура,  неясно  выделяясь  в  тяжелом  вздрагивающем полумраке.
   –  Шурочка!  –  задыхаясь,  сказал  Ромашов  и  почему-то  на  цыпочках осторожно подошел к кровати. – Шурочка, это вы?
   – Тише. Садитесь, – ответила она быстрым шепотом. – Потушите лампу.
Он дунул сверху в стекло. Пугливый синий огонек умер, и сразу в комнате стало темно и тихо, и тотчас же торопливо и громко застучал  на  столе  не замечаемый  до  сих  пор  будильник.  Ромашов  сел  рядом  с   Александрой Петровной, сгорбившись и не глядя в ее сторону. Странное  чувство  боязни, волнения и какого-то замирания в сердце овладело им и мешало ему говорить.
   – Кто у вас рядом, за стеной? – спросила Шурочка. – Там слышно?
   – Нет, там пустая комната… старая мебель… хозяин  –  столяр.  Можно говорить громко.
До все-таки оба они  продолжали  говорить  шепотом,  и  в  этих  тихих, отрывистых словах, среди тяжелого, густого мрака, было  много  боязливого, смущенного и тайно крадущегося. Они сидели, почти касаясь  друг  друга.  У Ромашова глухими толчками шумела в ушах кровь.
   – Зачем, зачем вы  это  сделали?  –  вдруг  сказала  она  тихо,  но  со страстным упреком.
Она  положила  ему  на  колено  свою  руку.   Ромашов   сквозь   одежду почувствовал ее живую, нервную теплоту  и,  глубоко  передохнув,  зажмурил глаза. И от этого не стало темнее, только перед глазами всплыли похожие на сказочные озера черные овалы, окруженные голубым сиянием.
   – Помните, я просила вас быть с ним сдержанным. Нет, нет, я не упрекаю. Вы не нарочно искали ссоры – я знаю это. Но неужели в то  время,  когда  в вас проснулся дикий зверь, вы не могли хотя бы на минуту вспомнить обо мне и остановиться. Вы никогда не любили меня!
   – Я люблю вас, – тихо произнес Ромашов и  слегка  прикоснулся  робкими,
вздрагивающими пальцами к ее руке.
Шурочка отняла ее, но не сразу, потихоньку, точно  жалея  и  боясь  его обидеть.
   – Да, я знаю, что ни  вы,  ни  он  не  назвали  моего  имени,  но  ваше рыцарство пропало понапрасну: все равно по городу катится сплетня.
   – Простите меня, я не владел  собой…  Меня  ослепила  ревность,  –  с трудом произнес Ромашов.
Она засмеялась долгим и злым смешком.
   – Ревность? Неужели вы думаете, что мой муж был так  великодушен  после вашей драки, что удержался  от  удовольствия  рассказать  мне,  откуда  вы приехали тогда в собрание? Он и про Назанского мне сказал.
   – Простите, – повторял Ромашов.  –  Я  там  ничего  дурного  не  делал. Простите.
Она вдруг заговорила громче, решительным и суровым шепотом:
   – Слушайте, Георгий Алексеевич, мне дорога каждая минута. Я и то  ждала вас около часа. Поэтому будем говорить коротко и только о деле. Вы знаете, что такое для меня Володя. Я его не люблю, но я на него убила часть  своей души. У меня больше самолюбия, чем у него. Два раза он проваливался, держа
экзамен в академию. Это причиняло мне гораздо больше обиды  и  огорчения, чем ему. Вся эта мысль о генеральном штабе принадлежит мне одной,  целиком мне. Я тянула мужа изо всех сил, подхлестывала его, зубрила вместе с  ним, репетировала, взвинчивала его гордость, ободряла его в минуту уныния.  Это – мое собственное, любимое, больное дело. Я не могу оторвать от этой мысли своего сердца. Что бы там ни было, но он поступит в академию.
Ромашов  сидел,  низко  склонившись  головой  на   ладонь.   Он   вдруг почувствовал, что Шурочка тихо и медленно провела рукой по его волосам. Он спросил с горестным недоумением:
   – Что же я могу сделать?
Она обняла его за шею и нежно привлекла его голову к себе на грудь. Она была без корсета. Ромашов почувствовал щекой податливую упругость ее  тела и слышал его теплый, пряный, сладострастный запах. Когда она говорила,  он ощущал прерывистое дыхание на своих волосах.
   – Ты помнишь, тогда…  вечером…  на  пикнике.  Я  тебе  сказала  всю правду. Я не люблю его. Но подумай:  три  года,  целых  три  года  надежд, фантазий, планов и такой упорной, противной  работы!  Ты  ведь  знаешь,  я ненавижу до дрожи это мещанское, нищенское  офицерское  общество.  Я  хочу быть всегда  прекрасно  одетой,  красивой,  изящной,  я  хочу  поклонения, власти! И вдруг – нелепая,  пьяная  драка,  офицерский  скандал  –  и  все кончено, все разлетелось в прах! О, как это  ужасно!  Я  никогда  не  была
матерью, но я воображаю  себе:  вот  у  меня  растет  ребенок  –  любимый, лелеемый, в нем все надежды,  в  него  вложены  заботы,  слезы,  бессонные ночи… и вдруг – нелепость, случай, дикий, стихийный случай: он играет на окне, нянька отвернулась, он падает вниз, на камни. Милый, только  с  этим материнским отчаянием я могу сравнить свое горе и  злобу.  Но  я  не  виню тебя.
Ромашову было неудобно сидеть перегнувшись и боясь сделать  ей  тяжело. Но он рад был бы сидеть так целые часы  и  слышать  в  каком-то  странном, душном опьянении частые и точные биения ее маленького сердца.
   – Ты слушаешь меня? – спросила она, нагибаясь к нему.
   – Да, да… Говори… Если я только могу, я сделаю все, что ты хочешь.
   – Нет, нет. Выслушай меня до конца. Если ты его  убьешь  или  если  его отставят от экзамена – кончено! Я в тот же  день,  когда  узнаю  об  этом, бросаю его и еду – все равно куда – в Петербург,  в  Одессу,  в  Киев.  Не думай, это не фальшивая фраза из газетного романа. Я не хочу  пугать  тебя такими дешевыми эффектами. Но я знаю, что я молода, умна, образованна.  Не красива. Но я сумею быть интереснее многих красавиц, которые на  публичных балах получают в виде премии за красоту мельхиоровый поднос или  будильник с музыкой. Я надругаюсь над собой,  но  сгорю  в  один  миг  и  ярко,  какфейерверк!
Ромашов глядел в окно. Теперь его глаза, привыкшие к темноте, различали неясный, чуть видный переплет рамы.
   – Не-говори так… не надо… мне больно, – произнес он печально. – Ну, хочешь, я завтра откажусь от поединка, извинюсь перед ним? Сделать это?
Она помолчала немного. Будильник наполнял своей металлической болтовней все углы темной комнаты.  Наконец  она  произнесла  еле  слышно,  точно  в раздумье, с выражением, которого Ромашов не мог уловить:
   – Я так и знала, что ты это предложишь.
Он поднял голову и, хотя она удерживала его за шею рукой, выпрямился на кровати.
   – Я не боюсь! – сказал он громко и глухо.
   – Нет, нет, нет, нет, –  говорила  она  горячим,  поспешным,  умоляющим шепотом. – Ты меня не понял. Иди ко мне ближе… как раньше… Иди же!..
Она обняла его обеими  руками  и  зашептала,  щекоча  его  лицо  своими тонкими волосами и горячо дыша ему в щеку:
   – Ты меня не понял. У меня совсем другое. Но мне стыдно перед тобой. Ты такой чистый, добрый, и я стесняюсь говорить тебе об этом. Я  расчетливая, я гадкая…
   – Нет, говори все. Я тебя люблю.
   – Послушай, – заговорила она, и он скорее угадывал ее слова, чем слышал их. – Если ты откажешься, то ведь сколько обид, позора и  страданий  падет на тебя. Нет, нет, опять не то. Ах, боже мой, в  эту  минуту  я  не  стану лгать перед тобой. Дорогой мой, я ведь все это давно обдумала и  взвесила. Положим, ты отказался. Честь мужа реабилитирована.  Но,  пойми,  в  дуэли, окончившейся примирением, всегда остается что-то… как бы сказать?..  Ну, что ли, сомнительное, что-то возбуждающее  недоумение  и  разочарование… Понимаешь ли ты меня? – спросила она  с  грустной  нежностью  и  осторожно поцеловала его в волосы.
   – Да. Так что же?
   – То, что в этом случае мужа почти наверно  не  допустят  к  экзаменам. Репутация офицера генерального штаба должна быть без  пушинки.  Между  тем если бы вы на самом деле стрелялись, то тут  было  бы  нечто  героическое, сильное. Людям, которые умеют держать себя с достоинством  под  выстрелом, многое, очень многое прощают. Потом… после  дуэли…  ты  мог  бы,  если хочешь, и извиниться… Ну, это уж твое дело.
Тесно обнявшись, они  шептались,  как  заговорщики,  касаясь  лицами  и руками друг друга, слыша дыхание друг друга. Но Ромашов почувствовал,  как между ними незримо проползало что-то тайное,  гадкое,  склизкое,  от  чего пахнуло холодом на его душу. Он опять хотел высвободиться из  ее  рук,  но она его не пускала. Стараясь скрыть   непонятное,  глухое  раздражение,  он
сказал сухо:
   – Ради бога, объяснись прямее. Я все тебе обещаю.
Тогда она повелительно заговорила около самого его рта, и слова ее были как быстрые трепетные поцелуи:
   – Вы непременно должны завтра стреляться. Но ни один из  вас  не  будет ранен. О, пойми же меня, не  осуждай  меня!  Я  сама  презираю  трусов,  я женщина. Но ради меня сделай это, Георгий! Нет, не спрашивай  о  муже,  он знает. Я все, все, все сделала.
Теперь ему удалось упрямым движением головы освободиться от ее мягких и сильных рук. Он встал с кровати и сказал твердо:
   – Хорошо, пусть будет так. Я согласен.
Она тоже встала. В темноте по ее движениям он  не  видел,  а  угадывал, чувствовал, что она торопливо поправляет волосы на голове.
   – Ты уходишь? – спросил Ромашов.
   – Прощай, – ответила она слабым голосом. –  Поцелуй  меня  в  последний раз.
Сердце Ромашова дрогнуло от жалости и любви. Впотьмах, ощупью, он нашел руками ее голову и стал целовать ее щеки и глаза. Все  лицо  Шурочки  было мокро от тихих, неслышных слез. Это взволновало и растрогало его.
   – Милая… не плачь… Саша… милая… – твердил он жалостно и мягко.
Она вдруг быстро закинула руки ему за шею, томным, страстным и  сильным движением вся прильнула к нему и, не отрывая своих  пылающих  губ  от  его рта, зашептала отрывисто, вся содрогаясь и тяжело дыша:
   – Я не могу так с тобой проститься… Мы не  увидимся  больше.  Так  не будем ничего бояться… Я хочу,  хочу  этого.  Один  раз…  возьмем  наше счастье… Милый, иди же ко мне, иди, иди…
И вот оба они, и вся комната, и весь  мир  сразу  наполнились  каким-то нестерпимо блаженным,  знойным  бредом.  На  секунду  среди  белого  пятна подушки Ромашов со сказочной отчетливостью увидел близко-близко около себя глаза Шурочки, сиявшие безумным счастьем, и жадно прижался к ее губам…
   – Можно мне проводить тебя? – спросил он, выйдя с Шурочкой из дверей на двор.
   – Нет, ради бога, не нужно, милый… Не делай этого. Я и так  не  знаю, сколько времени провела у тебя. Который час?
   – Не знаю, у меня нет часов. Положительно не знаю.
Она медлила уходить и стояла, прислонившись к двери. В воздухе пахло от земли и от камней сухим, страстным запахом жаркой  ночи.  Было  темно,  но сквозь мрак Ромашов видел, как и тогда в роще, что лицо  Шурочки  светится странным белым светом, точно лицо мраморной статуи.
   – Ну, прощай же, мой дорогой, – сказала она наконец усталым голосом.  – Прощай.
Они поцеловались, и теперь ее  губы  были  холодны  и  неподвижны.  Она быстро пошла к воротам, и сразу ее поглотила густая тьма ночи.
Ромашов стоял и слушал до тех пор,  пока  не  скрипнула  калитка  и  не замолкли тихие шаги Шурочки. Тогда он вернулся в комнату.
Сильное, но приятное утомление внезапно  овладело  им.  Он  едва  успел раздеться – так ему хотелось спать. И последним живым  впечатлением  перед сном был легкий,  сладостный  запах,  шедший  от  подушки  –  запах  волос Шурочки, ее духов и прекрасного молодого тела.

23

2-го июня 18**. Город Z.

   Его Высокоблагородию, командиру N-ского пехотного полка.
   Штабс-капитан того же полка Диц.

   РАПОРТ

   Настоящим имею честь донести вашему  высокоблагородию,  что  сего  2-го июня, согласно  условиям,  доложенным  Вам  вчера,  1-го  июня,  состоялся поединок между поручиком Николаевым и подпоручиком  Ромашовым.  Противники встретились без пяти минут в 6 часов утра, в роще,  именуемой  “Дубечная”, расположенной в 3  1/2  верстах  от  города.  Продолжительность  поединка, включая сюда и время, употребленное на сигналы, была 1 мин. 10 сек. Места, занятые дуэлянтами, были установлены  жребием.  По  команде  “вперед”  оба противника пошли друг другу  навстречу,  причем  выстрелом,  произведенным поручиком Николаевым, подпоручик Ромашов ранен был в правую верхнюю  часть живота. Для выстрела поручик Николаев остановился, точно  так  же,  как  и оставался стоять, ожидая ответного выстрела.  По  истечении  установленной полуминуты для ответного выстрела  обнаружилось,  что  подпоручик  Ромашов отвечать противнику не  может.  Вследствие  этого  секунданты  подпоручика Ромашова предложили считать поединок оконченным.  С  общего  согласия  это было сделано. При перенесении подпоручика  Ромашова  в  коляску  последний впал в тяжелое обморочное  состояние  и  через  семь  минут  скончался  от внутреннего кровоизлияния.  Секундантами  со  стороны  поручика  Николаева были: я и поручик Васин, со  стороны  же  подпоручика  Ромашова:  поручики Бек-Агамалов и  Веткин.  Распоряжение  дуэлью,  с  общего  согласия,  было предоставлено мне. Показание  младшего  врача  кол.  ас.  Знойко  при  сем прилагаю.
   Штабс-капитан Диц.

1905

Добавить комментарий